С того дня в продолжение почти двух месяцев П* только ночь проводил дома; но все дни от зари до глубокой ночи посвящал неусыпным стараниям о злополучной Лидиной; труды его увенчались успехом: бедная оставленная возвратилась к жизни; бешенство прошло; порывы лютой скорби утихли; всюду преследующий ее призрак матери, стоящей на коленах, исчез; все ее чувства успокоились: она была тиха, молчалива, бледна, как мертвая, а также, как мертвая, ко всему нечувствительна! Можно было говорить при ней об Атолине что угодно: хвалить его наружность; порицать поступки; упоминать о жене — Лидина слушала без внимания; говорили ли о муже ее — то же равнодушие; о матери — одинаковая бесчувственность!.. Лекарь испугался; это значило заживо умереть; он начал опасаться, не повредился ли рассудок выздоравливающей; но, замечая связь и смысл во всем, что ей случалось говорить ему или своим людям, он уверился, что способности ее ума и памяти не расстроены; после этого, не зная уже чему приписать такое одеревенение чувств, решился не предполагать ничего дурного и ждать всего лучшего от времени и природы.
Старая Р * близилась к концу своей многолетней и хорошо проведенной жизни, не имея смешной слабости бояться смерти; она, однако ж, не хотела проводить в уединении и скуке тех немногих дней, которые ей оставалось пробыть на земле; итак, она чаще прежнего собирала к себе всех, с которыми была в короткой дружбе; почти всякий вечер проводили у нее: городничиха, молодая, пригожая и очень остроумная дама; жена градского головы: добрая, веселая женщина, немного пустая, немного сплетница, немного вестовщица, но в сущности женщина превосходного сердца, благодетельная и даже великодушная; молодая дама, которая как-то предвещала гибель Лидиной — томная, сентиментальная и, яко голубица, непорочная; четвертая была помещица лет двадцати осьми, жена гусарского полковника; ее Р * любила более всех и не иначе называла, как «дочь моя!».
Четыре приятельницы генеральши Р * приехали к ней одного дня гораздо позже обыкновенного: «Что это, мои любезные друзья! не жаль вам оставлять бедную старуху наедине со смертию? — говорила Р *, протягивая к ним руку;— ну, здравствуйте, садитесь поближе; потеснее в кружок; где ж вы были? что вас задержало? я к вам привыкла, дети мои! вы обещали быть моими собеседницами до последнего часа моего: он не далек; не оставляйте же меня». — «Успокойтесь, наша добрая маменька, — говорила гусарская полковница, садясь к ней на диван и закрывая лежащий на столе молитвенник;— успокойтесь, послушайте, что мы вам расскажем: мы все сию минуту от Лидиной!»— «Как? от Лидиной! благородные друзья мои! как прекрасно вы поступили!! да если есть еще какое средство спасти ее, так это то, чтоб отдать ей безусловно потерянное ею ваше уважение! ну, что она, бедняжка? я думаю, много переменилась? плачет она? ах, да как и не плакать! чему она не подверглась? чего не потеряла? и, к довершению, оставлена мужем на жертву нищете и презрению!..»— «Это бы все ничего, матушка, ваше превосходительство, да вот, видите, Атолин! пуще всего Атолин! ведь он один все и представлялся ей, когда она была в горячке и…» — «Покройте завесою милосердия проступки ближнего вашего, моя добрая Катерина Алексеевна! чтоб судить безошибочно, до какой степени виновата Елена, надобно поставить себя на ее месте! пусть каждая из вас представит себя в ее положении с ее молодостью, неопытностью, редкою красотою, совершенным невоспитанием, угнетаемою беспутным буяном мужем и преследуемою угождениями молодого человека, вкрадчивого, умного, ловкого и прекрасного; и тогда спросит сама себя в глубине своего сердца: устояла ли бы она против всего этого?» — «Наша старая Р*,— сказала городничиха на ухо сентиментальной даме, — начинает что-то слишком часто проповедывать, видно, над нею носятся уже тени предков ее, как говорит Осиян; — посмотрите на полковницу; она кусает себе губы, верно, сравнивает мысленно это воззвание к нашему человеколюбию с тем приемом, какой сделала нам Лидина!..» Дама, к которой относились эти слова, с трудом удержалась от смеха. «Что вы там сговариваетесь, молодые шалуньи? не опять ли оставить старуху на целый вечер одну? об этом и не думайте, если не хотите, чтоб я приходила к вам с того света укорять в жестокосердии. Расскажи же мне, дочь моя, как вы были приняты Лидиною? я думаю, со слезами признательности?»— «Увы, добрая маменька, — отвечала полковница полушутливым голосом, — не судите о всех по себе! нас приняли, как нельзя хуже!..» — «Возможно ли!.. вам отказали?» — «Это бы еще не беда! отказ не прием; его нельзя назвать ни худым, ни хорошим! нет, ma bonne maman, нас приняли, это правда, то есть просили войти в комнаты, но как встретили!!» Р* поднялась с подушек; любопытство вытеснило на минуту из головы ее все помыслы сострадания и справедливости; и так ясно нарисовалось в глазах и на лице, что полковница, не дожидаясь вопросов, начала говорить: «Вы не ошиблись, полагая, что мы ездили к Лидиной с искренним желанием усладить ее бедствия этим знаком участия и уважения, в полной уверенности, что таким поступком возвратим ее к чувству своих обязанностей; подъехав к дому Лидиной, мы послали спросить, может ли и угодно ли ей принять нас? — приказано просить; мы входим; в зале встречает нас одна только старая Ульяна с пасмурным видом: она сказала, что барышня ее сию минуту выйдет, и ушла; не успела еще старая нянька затворить за собою двери, как другие из гостиной отворились и показалась Лидина. Я испугалась: это была не женщина, но фантом! мраморная статуя, по какому-то чуду движущаяся! лицо ее было совершенно бледно или бело, не знаю, как назвать; но только в нем нигде ни капли крови не отсвечивалось, даже губы ее были белы; белое платье облекало, так сказать, всю ее от шеи до ног, голова обвернута вроде чалмы белым газом, знаете, как носит запросто наша институтка; прекрасные волосы ее, все до последнего локона, были подобраны и спрятаны; вид ее был холоден, важен, даже суров, и на милом лице ее так четко выражалось всесовершеннейшее презрение к нам, что замешательство, как электрический удар, в один миг сообщилось всем вдруг; уничтожило нашу бодрость, расстроило весь план, и все наши прекрасные фразы, заранее приготовленные, умерли на устах наших! она остановилась величественно, как царица, и ожидала, что мы скажем; а мы! мы, каждая с такою миною, которая не стоила гроша, подвигались к ней молча!..» В этом месте рассказа городничиха захохотала. «Что вы смеетесь, ma bella amie», — спросила Р* несколько с неудовольствием. «Виновата, chere maman, не сердитесь! клянусь, я ничего не знаю смешнее нашего покорного представления величавой царице Лидиной! жаль, что у нас нет своего Гогарта; эта сцена была достойна его кисти!» — «Еще раз, pardone maman, рассказывайте, полковница». — «Итак, мы подходили в молчании, и я не знаю, какою глупостью прервали бы мы его, если б Лидина не спросила с самым ледяным равнодушием: что вам угодно?., при этом вопросе мне страшная охота пришла взглянуть на моих спутниц: именитая гражданка наша, Катерина Алексеевна, шептала что-то, молитву, кажется, и как будто собиралась отступить к дверям; Олинька вздыхала, краснела и потупляла глаза; одна только доблестная градоначальница наша сделала шаг вперед и с видом оскорбленного достоинства отвечала: что мы хотели только узнать о состоянии ее здоровья и предложить ей утешения дружбы. „Намерение прекрасное! — но… я здорова и в утешениях не имею нужды!..“ Сказав это, она поклонилась нам с видом насмешливого презрения и ушла обратно в гостиную, затворя за собою дверь! вот, maman, как было награждено наше доброе намерение». — «А мне, — говорила городничиха, — так более всего жаль, что все наши великие суждения и прекрасные изречения о непрочности земного счастия, о милосердии божием, о том, что как все ему возможно, что его промыслом наша печаль легко может обратиться в радость, — не пошли в дело; мы не имели ни времени, ни возможности высказать всего, что приготовили».